– Познакомься, это Нил, он вылечил мне ногу, мы подружились!
– Нил Баренцев.
Нил сухо поклонился, не рискуя первым протягивать руку – еще неизвестно, снизойдет ли этот повелитель жизни до рукопожатия.
– Морвен, – с чуть заметным кивком отозвался англичанин. – Вы едете дальше?
– Да, я во Францию…
– Счастливо, – не скрывая равнодушия, ответил отец и поднял сумку Лиз. – Бет, догоняй, машина на стоянке.
Не прощаясь, он двинулся по пер-рону.
Нил обнял свою Лиз, которая, силой неведомой черной магии, на глазах превращалась в чужую незнакомую Бет и, еще оставаясь рядом, уходила из его жизни. Но в это же мгновение жизнь его обрела, наконец, смысл и цель – искать ее, искать свою утраченную Лиз, вечно, всегда… Лицо было соленым от слез, но слов уже не было.
– Бет! Поторопись!
Лиз отстранилась и пошла прочь.
– Je t’aime, mon fleuve! – донеслось из толпы, но он уже не видел ее.
Оглушенный утратой, он стоял на вмиг опустевшем перроне.
«Индустриальный пейзаж, – отчего-то прокатилось в мозгу. – Стерильный настолько, что не годится и слово „натюрморт“. Антиприродная натура…»
Не разбирая дороги, Нил кинулся вслед за Лиз. Эскалатор вынес его на громадную бетонную, нечеловечески пустую площадь.
– Это ад! – дико озираясь, пролепетал Нил.
Ледяной ветер швырнул ему под ноги смятую газету, поволок дальше, оторвал от земли. Нил автоматически проводил газету глазами – и взгляд его уперся в готическую громаду Кельнского собора.
Нил резко вздернул голову.
– Я тебя ненавижу! – хрипло прокричал он в пустое небо.
В купе он вполз полураздавленным муравьем. Закрыл дверь. Шарф так и остался лежать на подушке, он бессовестно хранил знакомый запах. И еще было что-то, что будто бы освещало купе, оно краснело на столике, улыбаясь ее губами… Мерным движением, без дрожи, Нил достал водку, налил в стакан с подстаканником, на котором были выбиты Кремль и звезда. Выпил и, не сводя взгляда с башенок Кремля, закурил. Сразу все вернулось в памяти. Нил вынул стакан и, бросив на пол ненавистную железяку, с невероятной силой и ненавистью стал топтать железный Кремль, пока в дверь не постучали.
– Ты чего это разбушевался? – Фиолетовый просунул голову и строго оглядел купе.
– Батя, зайди, поговорить надо.
– Ну, чего надо-то? Оттянулся вроде уже.
Нил не обиделся. Мгновенно извлеченная из сумки непочатая бутылка «столичной» произвела нужное впечатление.
– Как бы мне дальше без попутчиков ехать? Сделаешь?
– Ладно, только курево прибавь, дорого тут все, да и валюты нет.
Нил протянул пачку, и она вместе с бутылкой мгновенно исчезла в карманах форменных брюк. Как-то обреченно Нил допил остатки и, упав лицом в Лизин шарф, заплакал, но никто уже не мог видеть слабого Нила Баренцева. Поезд медленно потянулся дальше на Запад по горизонтали.
Автомобиль давно покинул Кельн и мчался по ровнейшему автобану, мимо прекраснейших мест между Карлсруэ и Штуттгартом в направлении Мюнхена.
Элизабет не оглядывалась назад, но все ее мысли, все чувства, остались там, в серо-голубом вагоне, уносящем нежданного любимого в Париж.
Там, в вагоне, она так и не нашла в себе сил сказать Нилу об истинной причине той поездки, что свела их в одном купе и перевернула ее жизнь.
Лиз ехала на собственную помолвку, которой не особенно жаждала и до встречи с Нилом, а теперь не хотела десятикратно. Но такова была воля отца – отца, о существовании которого она до двенадцати лет даже не догадывалась.
Точнее, она знала, что по всем документам матушка ее числится «вдовой Дальбер», а сама она – рожденной в законном браке дочерью Антуана и Жюли Дальберов. Про этого Антуана мать никогда ничего не рассказывала, а из его фотографий в доме сохранилась только одна, да и то Элизабет случайно отыскала ее в чулане. Это была свадебная фотография – нарядную, молоденькую, кудрявую мамашку, похожую то ли на овцу, то ли на болонку, напряженно держал под локоток неуклюжий плотный блондин с простецкой, широкой, словно блин, физиономией, и черный свадебный костюм сидел на нем, как на корове седло. Шестилетней Элизабет это фото до жути не понравилось, она утащила его в свою комнату, а осенью, когда во дворе жгли опавшие листья, потихоньку сунула в огонь. Ей не хотелось таких родителей.
Сколько Элизабет помнила свою мать, та никогда нигде не работала, только суетливо носилась по каким-то приходским делам, а вечерами пила чай с толстым, добродушным кюре и пожилыми дамами из церковного комитета. И это в семидесятые годы двадцатого века! Впрочем, семидесятые в Валансе ощущались разве что в телевизионных передачах, в обилии арабов на улицах, да еще – в свисте и грохоте пролетавших мимо скоростных поездов, голубых, как мечта.
Безбедное по здешним меркам существование Дальберам приносили ежемесячные чеки, поступавшие из крупного столичного банка. Реакция на них матери всякий раз поражала Элизабет. Мамаша истово крестилась, всхлипывала и, хлопнув дверью, убегала в свою комнату. Возвращалась она спустя минут десять, с красными глазами, решительно брала дочь за руку и вела в лучшую в городке кондитерскую, где с трагическими вздохами принималась пичкать ребенка всевозможными сластями.
Все изменилось, когда Элизабет исполнилось двенадцать. В тот день почтальон вместе с чеком принес толстый конверт. Мать как раз отлучилась за покупками, а поскольку конверт был адресован «мадам и мадемуазель Дальбер», Элизабет посчитала себя вправе вскрыть его. Там лежали два билета первого класса до Парижа и лаконичная записка, в которой мадам и мадемуазель Дальбер предписывалось в ближайшее воскресенье ровно в полдень быть в саду Тюильри возле статуи Макса Эрнста «Микроб на грани нервного срыва». Вместо подписи стояла круглая печать с перевернутой пятиконечной звездой.